Продолжение III главы III части книги «От Подстепья до Поморья. Елецкий край и Выговский край…»
6. Севернорусские поверья о животных
М.М. Пришвин в своих очерках зафиксировал и широко распространенные на Русском Севере поверья о животных, которых традиционно наделяли разнообразными магическими свойствами.
Почитание различных животных, наделение их магическими функциями распространено у многих народов и восходит к древним тотемическим представлениям. В русском мире эта древняя традиция была очень развита, особенно в тех районах, где охота являлась одним из основных занятий населения (Сибирь, Приуралье, Русский Север). На Русском Севере, в частности в Заонежье, к концу XIX началу XX веков стойко сохранялся комплекс традиционных поверий, связанных с животными, птицами, насекомыми и средой их обитания. С ними были связаны представления об их магической силе, особенностями их поведения, по которым могли предсказывать будущее, о связи их с потусторонним миром, о наказании за убийство животных и птиц; и в то же время о правилах охоты на них, если речь шла, например, о медведе.
Поверья и представления о медведе
Медведь обоснованно является одним из символов России. Культ медведя издревле был распространен у русских. Русские Верхней Волги в дохристианский период почитали его как своего мифологического предка (тотемизм). И в христианской Руси представления о медведях, как о существах, близких человеку, как о «бывалошних» людях, были широко распространены. Медведь является героем русского фольклора, народных сказок. Прирученные медведи являлись спутниками скоморохов в средневековой Руси. В России XVIII –XIX веков излюбленным народным развлечением были представления, которые разыгрывали дрессированные медведи.
Охота на медведей была излюбленным развлечением русской средневековой аристократии, князей и московских царей. Вероятно, первоначально она имела ритуальный характер. Князь, убивая медведя, совершал символическое жертвоприношение. С принятием христианства восприятие медвежьей охоты, как ритуальной, изменяется, но рудименты подобных представлений сохраняются долго. Так, даже болезненный и хилый царь Федор Иоаннович принимал участие в медвежьей охоте. В XVIII-XIX веках медвежья охота продолжала оставаться одним из любимых развлечений русского дворянства. Помещики охотились на медведей, держали их в своих усадьбах. Вспомним пушкинского Кириллу Петровича Троекурова, героя лесковского рассказа «Зверь» — орловского помещика.
Медведь был одной из излюбленных личин ряженых. Медведем рядились на Святки.
К помощи вожака с медведем прибегали в народной магии и медицине. Считалось, что присутствие медведя в доме изгоняет из него нечистую силу. Чтобы усмирить лихого домового, крестьяне просили медвежьего поводыря обвести зверя вокруг двора; чтобы водилась скотина, на конюшню вешали медвежью голову, в убеждении, что это защитит лошадей от проказ домового. Способен изгнать медведь нечистую силу и из человека. В народе верили, что болезнь есть следствие одержимости человека нечистой силой, и чтобы изгнать ее, дрессированного, «ученого» медведя вожак заставлял слегка наступить на голову больного. Отсюда – знаменитое выражение «медведь на ухо наступил». Лихорадку лечили так: больного клали лицом к земле и заставляли медведя перейти через него так, чтобы зверь коснулся лапой его спины. Медведь помогал угадывать пол будущего ребенка у беременной женщины: она давала ему хлеб, и если он рыкнет – будет девочка, промолчит – мальчик. [118, 365]
Поведение медведя в берлоге во время зимней спячки соответствовало поворотным моментам солнечного года (дни зимнего солнцестояния, весеннего равноденствия). Медведь на Спиридона-солноворота (25 декабря) поворачивается в берлоге на другой бок. Встает медведь из берлоги на праздник Благовещенья. [118, 365]
Само имя медведя было табуировано. Рыбаки, например, не упоминали в разговоре медведя, чтобы не вызвать бурю. Медведя называли зверь, косматый, косолапый, костоправ, куцый, лесник, лесной черт, леший, ломыга, Михайло Иваныч, мохнач, раменский (от «рамень», «раменье» — густой смешанный лес), сергацкий барин (в городе Сергач Нижегородской губернии обучали медведей), черная немочь. Часто медведя могли просто назвать «он» или «сам». Распространенное прозвище медведя «овсяник» связано с его привычкой посещать крестьянские поля, чтобы полакомиться молодым овсом. Табуированность имени медведя объясняется тем, что в русской традиции к нему относились как к особому существу, наделенному магической силой, знающемуся с лешим. А в традиционной культуре настоящее имя магического существа всегда было запретным и заменялось прозвищами. Само слово медведь является одним из таких прозвищ, говорящее о пристрастии зверя к дикому меду. [118, 361]
Исследователь народного творчества А.Н.Афанасьев передает вятские сказки об особых отношениях, которые сложились у медведя с лешим. Крестьяне Вятской губернии рассказывали, что между лешими и медведями есть нечто вроде побратимства. Большие охотники до вина, лешие и медведей угощают этим напитком, а когда опьяненный леший заснет, медведь ходит возле него дозором и охраняет.
В заговорах медведь упоминается отдельно от других зверей. Говорили: «Избави нас от всякого зверя и бурого медведя» [118, 363].
На Русском Севере медведь являлся объектом охоты и в то же время относился к одним из самых почитаемых и уважаемых животных. Охотники, специализирующиеся на медвежьей охоте, часто объединялись в своеобразную «особую корпорацию», как это было, например, у русского населения нынешней республики Карелия (в дореволюционной России – Олонцкая и Архангельская губернии). Они выделяли себя из общей среды охотников, пользовались особенной терминологией. Для обозначения медведя они использовали термин «бэр», восходящий к древнему общеевропейскому названию этого зверя (например, BAR в немецком языке, BEAR – в английском).
Для успеха в промысле охотник, убив медведя, обмывал ружье его кровью. Женщины Олонецкой губернии не употребляли в пищу медвежатину, а мужчины ели охотно; считалось, что она придает им силу и храбрость. [118, 364]
Жители Выговского края Заонежья, как и везде на Русском Севере, относились к медведю особо, выделяя его среди остальных животных: «Впрочем, медведь стоит от них особо. С одной стороны, медведь-то именно и есть зверь, о нем именно и думает полесник, когда говорит «звирь». Но, с другой стороны, он будто и не зверь. Нечистый …» [145, II, 106].
Пришвин передает характерное отношение к медведю, как особому существу, отделяемому ото всех остальных зверей, наделенному особой силой, и связанному с нечистой силой, потусторонним миром. В рассказах охотников- «полесников» о медведях он предстает наделенным разумом, человеческими повадками, развитыми чувствами. Он зря не нападает на человека, а лишь из мести за нанесенную ему обиду или за совершенный человеком грех, «выполняя божью волю».
Шкуру медведя охотники могли жертвовать на церковь: «Поставили ружья и тут же обещали шкуру этого медведя пожертвовать на церковь» [145, II, 109]. «Но зря медведь, рассказывал Филипп, никогда не тронет, господь его покорил человеку. Вот только если его задеть, рассердить, то тогда живо шапку снимет» [145, II, 106]. «По мнению Филиппа, медведь не только хорошо чувствует присутствие человека, но даже знает его след» [145, II, 109]. «И много всего рассказывал мне о медведях Филипп. Рассказывал, как ему случалось бывать на медвежьих токах и видеть смертный бой между двумя медведями: один заел другого, вырыл яму и похоронил в ней убитого. Рассказал, как осторожно, на пятках ходит медведь по лесу, так что ни один сучок не ряцнет, как он таким образом подкрадывается к полям и ест нежатый хлеб. И поскольку речь шла о его личных столкновениях с медведем, Филипп рассказывал спокойно, неизменно заканчивая свои рассказы словами: «Господь покорил его человеку»» [145, II, 108], — так со слов Филиппа записывал рассказы о медведе Пришвин.
У медведей существуют определенные семейные отношения, любовь к потомству и забота о нем. Так, о медвежатах заботится не только медведица, но и старший медвежонок – пестун. «В особенности опасно бывает встретиться с медведицей, когда у нее маленькие медвежата; они бегут к охотнику и ластятся к нему, как собаки, а медведица за них боится и может растерзать охотника. С Филиппом много раз бывали такие случаи, но всегда он как-то извертывался.
— Раз, — рассказывал он мне, — полесовал я по сильям. Ну, хорошо. Стою я на коленках, силки лажу, слышу — бунчит земля. Поглядел: два медвежонка, за ними пестун, а позади всех медведица стоит на задних лапах, верхними помахивает. Тут мне стало будто бы и немножко неладно. Встал я сразу с земли да закричу как во весь дух: «Серко, Серко!» А какой тут Серко, когда по сильям шел! Эти медвежонки ка-ак махнут, за медвежатами пестун. А медведица постояла-постояла, да на левое плечо – и ух! Побежала вслед за ними» [145, II, 106-107].
Среди полесовиков бытовало поверье о том, что медведица может предчувствовать свою смерть, и тогда стремится продолжить свое потомство, родив медвежонка накануне праздника Крещения Господня.
« — Так разве может среди зимы медведица детей принести? – спросил я.
— Медведица всегда, как смерть зачует, среди зимы, о Крещеньи родит, — ответил мне уверенно Филипп» [145, II, 108].
Широко были распространены в Заонежье представления о «напущенных» медведях, то есть медведях, которых колдун своими чарами напускает на крестьянское стадо. Тот же полесник Филипп, спокойно рассказывающий о своих опасных встречах с медведем на охоте, заметно тревожится, рассказывая о «напущенных» медведях: «Но как только стал рассказывать о медведе как истребителе скота, тут уж встревожился. Тут, говорил он, нужен колдун…» [145, II, 108]. «Почему это? А потому, что этот медведь «напущенный», верит Филипп. Какой-нибудь злой колдун, осердившись, напустил медведя на скотину» [145, II, 109].
Здесь отражается одна из сторон традиционных представлений о колдунах. Колдуны чародейством могут насылать на крестьянское стадо хищных зверей, либо под влиянием нечистой силы, которая постоянно требует у них себе занятия, либо из-за вражды с колдуном-соперником. Подобная ситуация красочно описана в очерке «Колдуны». По мнению крестьян, колдун Максимка, чтобы насолить колдуну Микулаичу, под чьей магической защитой находилось крестьянское стадо, наслал на это стадо медведя:
«Только мы отплыли верст пять по Выг-озеру, вижу, Мануйло встревожился, стал приглядываться вдаль, наконец уверенно произнес:
— Пакость!
Скоро и я увидал, что на маленьком голом острову стояла кучка лошадей, она-то и возбуждала внимание Мануйлы. Этих лошадей, очевидно, перегнал с Янь-острова медведь. В это время на стороне показалась лодка, нам кричали, можно было ясно разобрать слова:
— Па-а-кость! На Корос-озере четырех ронил!
Когда лодка подъехала, между Мануйлой и двумя ловцами начался непонятный для меня разговор:
— У нас вся скотина в отпуску. Сам Микулаич отпущал … Пакость! Четырех из отпущенного стада ронил … Ослеп. Видно у него путаться началось … Дьявола-то жмут … Напущенный … Максимка напустил …
Кое-как мне удалось установить такой смысл этих слов: скотина, которую ронил медведь, была заговорена знаменитым колдуном Микулаичем, или «отпущена». И вот, несмотря на это, случилось что-то неслыханное: медведь съел заговоренную, «отпущенную» скотину …
Мануйло … объяснял это тем, что «он», то есть медведь, напущен другим завистливым колдуном Максимкой …» [145, II, 115-116].
Сказочник Мануйло, согласно традиционным представлениям, называет здесь медведя «он» — одно из общепринятых русских обозначений этого зверя, настоящее имя которого сакрально и табуировано.
Крестьяне Заонежья в значительной мере сохраняли весь спектр традиционных представлений о медведях, наделяли их человеческими качествами и сверхъестественными качествами. Медведь был для них объектом охоты и животным, к которому относились с уважением.
Многие животные, птицы и даже насекомые воспринимались в славянской и непосредственно в русской традиции как существа, связанные с потусторонним миром, зачастую, являясь символическим воплощением души. «Часто можно услыхать, как женщина, увидав бабочку, скажет: «Вот чья-то душка летает»; точно так же скажут иногда и про голубя, утку, про заюшку и гороностаюшку, — несомненные следы верований в переселение душ в животных» [145, II, 43]. Подобные верования и ассоциации имеют глубокие корни, восходящие к общеславянской традиции.
Пришвин справедливо связывает ряд подобных представлений со следами верований в переселение душ в животных. Так, для восточнославянской и отчасти для западнославянской традиций характерно представление о бабочке как о «знающей», «ведающей», но часто «злой» душе, способной произвольно покидать тело. Южные славяне верили, что, когда ведьма засыпает, ее душа в виде бабочки душит, сосет кровь, крадет молоко, огонь и т.п. Если перевернуть тело, когда человек спит, душа его не узнает и останется бабочкой резкой окраски, например, черно-красной или черно-желтой. Ассоциации бабочка – человеческая душа характерны для всего славянского мира. Так, украинцы, видя ночную бабочку, говорили: «Прылетила чыясь душа». [180, 125]
Для восточных и западных славян характерна связь представлений бабочка – душа с миром предков. В южной России, глядя на бабочек, кружащихся вокруг пламени свечи, поминают умерших, молясь и называя их имена. Общеславянским является запрет причинять вред бабочке. Поляки говорили: «Не убивай бабочку – она тебя не тронет, а может, это твой дедушка или покойный отец» [180, 125]. В России бабочку часто называли «душа», «душечка» (такие же термины употреблялись для обозначения душ умерших). Причем само русское слово «бабочка» восходит к праславянскому «баба», что являлось одним из обозначений предка. [180, 125]. В этом контексте понятны становятся приметы о бабочке, как вестнице смерти (например, бабочка, влетевшая в комнату больного, предвещает его скорую кончину). Не случайно и Пришвин приводит севернорусское поверье «бабочка – душа» в очерке «Вопленица», значительная часть которого посвящена похоронной обрядности и представлениям о потустороннем мире.
Подобные представления транскультурны, характерны для многих народов мира. Так, например, у индейцев Бразилии воплощением человеческой души считается бабочка Морфо (Morpho), насыщенного синего цвета, которую они называют «частица неба, упавшая на землю». Когда кто-либо в племени умирает, индейцы исполняют ритуальный танец, имитирующий движения бабочек-морфид во время полета. Он символизирует путь души в потусторонний мир.
В числе животных, вызывающих у севернорусских крестьян ассоциации с человеческой душой, Пришвин называет горностая, «горностаюшку». Следует заметить, что в отличие от бабочки, поверья о горностае характерны преимущественно для восточных славян, особенно русских. Как особый персонаж, горностай известен в русском, украинском и белорусском фольклоре.
В русских былинах (бытовавших именно на Русском Севере, описанном Пришвиным) проявляется принадлежность горностая к подземному миру.
«Как водою он ходил да рыбой-щукою,
По поднебесью летал да ясным соколом,
По подземелью ходил белым горносталем». [180, 522]
В украинских песнях с мотивом мирового древа горностай находится у его корней. Как и ласка, горностай имеет отношение к подземным кладам: клады в вологодских поверьях обращаются в белых зайцев, кошек и горностаев.
Белый цвет вообще характерен для мифологических существ, связанных с умершими предками. В олонецких похоронных причитаниях душа умершего представляется в виде горностая.
«Покажись, приди, надежная головушка,
Хоть с-под кустышка приди да серым заюшком,
Из-под камышка явись да горностаюшком». [180, 522]
Во многих песенных народных текстах горностай соседствует с зайцем, как и в пришвинском примере «про заюшку и горностаюшку». Более того, часто объединение в единый образ зайца – горностая (заюшки-горностаюшки, зайки-горностайки, вертузая-горностая) на основе их, во многом общей, символики. [180, 522] Заяц, как и горностай, ассоциируется в славянских традиционных представлениях с потусторонним миром, с образом души. Отсюда распространенные у восточных славян поверья о том, что заяц, перебежавший дорогу, является предвестником грозящей беды. Вспомним зайца, перебежавшего дорогу А.С.Пушкину, когда тот направлялся из Михайловского в Петербург накануне восстания декабристов. Поэт повернул назад, безоговорочно веря в народную примету. Сходные верования имели место и у соседних со славянами балтов-литовцев. Так, Великий князь Литовский Миндовг (современник Александра Невского), направляясь на охоту, всегда поворачивал обратно, если дорогу ему перебегал заяц.
Кроме того, заяц и горностай тесно связаны с мужской брачной символикой. Брачная символика горностая представлена в свадебных и других народных песнях, в которых горностай часто обозначает жениха (символом невесты обычно является куница). Горностай также – распространенный символ семейного очага в русских «вьюнишных» окличках:
«Горностай гнездо свивал
Да малых деток выводил». [180, 522]
Связан горностай и с ткаческой символикой. Роль пряхи и ткачихи у восточных славян приписывается «горностайке». Например, она является персонажем сказов об ивановских ткачах Владимирской губернии. В одном из таких сказов горностайка шьет лапками в снегу серебряную стежку. Мальчик-ткач помогает ей распутать серебряную снежную пряжу, спутанную метелью, и получает за это волшебную пряжу, благодаря которой ткацкий станок работает сам собой. [180, 522]. В Смоленской губернии деталь ткацкого стана, служащая для соединения ниток, называлась горностаечками.
Как и другие животные этой группы (бобр, барсук и особенно ласка), горностай в народных представлениях наделяется птичьими свойствами, что определяется глубоким мифологическим родством подобных животных и птиц. Например, в украинских и белорусских свадебных песнях, горностай изображается летящим через сад: «Ой летив горностай через сад». [180, 523]
Птицы играют важную роль в мифологических представлениях многих народов мира, символизируя человеческую душу, вестников из потустороннего мира, являясь символами божеств и различных мифологических персонажей. Так, символом богини Афины была сова, скандинавского бога Одина (и общегерманского Водана) сопровождали два ворона. Владимир Мономах в своем «Поучении детям» писал, что птицы прилетают из Вырия (славянского потустороннего благого мира). В современных восточнославянских верованиях птица, неожиданно залетевшая в окно или стучащаяся в него, предвещает события, как правило, негативного характера. Стойко сохраняются также представления о том, что души умерших посещают этот мир в образе птиц. Они настолько стойки, что нашли свое отражение даже в советском песенном жанре. Вспомним известную песню в исполнении Марка Бернеса «Журавли»:
«Мне кажется, порою, что солдаты,
С кровавых не пришедшие полей,
Не в землю нашу полегли когда-то,
А превратились в белых журавлей».
В пришвинских очерках птицы, как часть народных мифологических и символических образов, находят свое художественное отражение. Пришвин приводит примеры и варианты народных верований, связанных с водоплавающими птицами (лебедь, утка), с голубем, с вороном.
Голубь появляется в контексте представлений, связанных с образом души. В народных представлениях голубь – чистая, святая, Божья птица (подобно ласточке, жаворонку, соловью, аисту). Он противопоставляется хищным, черным птицам, таким как ворон; и нечистым животным (змее, козе), как воплощение добра и кротости.
Представления о голубе как о святой птице восходят к христианской традиции: в виде голубя Святой Дух сошел с небес во время крещения Иисуса Христа. Поэтому голубь и ласточка воспринимаются русскими как любимые Богом птицы. Русские люди были уверены, что голуби приносят счастье дому, в котором они водятся, он не пострадает от пожара и не опустеет. Облик голубя не может принимать нечистая сила. В русской народной традиции голубей запрещалось убивать, чинить им вред и употреблять в пищу. В Тульской губернии, чтобы хорошо велся скот, его подбирали по масти голубей, которые водятся на дворе. [180, 515]
Образ голубя тесно связан с любовно-брачной символикой. Он представлен в любовной магии, в свадебных и любовных песнях. Воркующие голубь с голубкой – символ влюбленных. Широко распространены они и в качестве поэтических образов жениха и невесты. Например, в русской свадебной песне пели:
«У голубя сизого золотая голова,
У голубушки у сизой алой лентой убрана,
У Степана Фомича расхорошая жена» [180, 516].
На Дону пекли специальный калач, внутри которого сажали живого голубя так, чтобы он выглядывал через отверстие, калач ставили в спальню, где молодые проводили первую брачную ночь. На Руси верили, что, если около дома, где происходит свадьба, летают голуби и ласточки, это предвещает молодым счастье в браке. В Нижегородской губернии жених по приезде за невестой должен был схватить бумажного или соломенного голубя, которого подруги невесты спускали на нитке с потолка, при этом с крыльев голубя на молодых сыпалось зерно. [180, 516]
В русских народных верованиях голубь предстает воплощением души. На Смоленщине верили, что душа вылетает из умершего сизым голубем. В Выговском крае, описанном Пришвиным, о летающем голубе говорят: «Вот чья-то душа летает». В похоронных причитаниях Выговского края сизым голубем влетает в окно смерть.
Традиция разведения голубей на Руси была издавна известна и широко распространена.
Голубю в народных верованиях часто противопоставляется ворон, как злая, черная птица. Однако, в русской мифологии, фольклоре образ ворона не всегда негативен. Ворон предстает как мудрая, вещая птица. Образ ворона связан с живой и мертвой водой. Ворон связан с миром смерти, но он же может придти на помощь сказочному герою, оживив его при помощи живой и мертвой воды. В русских народных сказках ворон вступает в родственные отношения со сказочным героем, женившись на его сестре. В русском присловье «Ай, ду-ду, ду-ду, ду-ду, сидит ворон на дубу» — ворон связан с образом мирового древа, символом которого является почитаемый славянами дуб.
Олонецкие охотники у Пришвина относят ворона к нечистым птицам, способным принести неудачу охотнику. Так, ружье, из которого был убит ворон, необходимо было отнести к колдуну для магического очищения. «Перед охотой мальчик чинит кошель, а отец чистит ружье. Иногда отец при этом вспомнит, что лонись он убил из этого ружья ворона, ворону или другую нечистую птицу. В таком случае необходимо сходить к колдуну Микулаичу помыть ружье, иначе оно будет не достреливать или давать промахи» [145, II, 101].
В системе народных верований, связанных с окружающим миром, особое место занимают водоплавающие птицы: гуси, лебеди, утки. Стихия их обитания – вода. В традиционных представлениях это одна из первых стихий мироздания, источник жизни, средство магического очищения. Вместе с тем водное пространство осмыслялось как граница между этим и тем светом, путь в загробный мир, место обитания нечистой силы и душ умерших людей. Подобный символизм верований переносился и на водоплавающих птиц. Они виделись как представители потустороннего мира, воплощение душ и мифологических существ, с ними было связано большое количество верований, примет и поверий. Водоплавающие птицы часто являются героями европейской и славянской мифологии, фольклора и сказок. Вспомним, европейскую легенду о Лоэнгрине, сказку Андерсена «Дикие лебеди», основанную на распространенном народном сюжете (человек оборачивается лебедем) и русскую народную сказку «Гуси-лебеди». Гуси-лебеди служат Бабе-Яге – сказочному и фольклорному персонажу, где она выступает как представитель потустороннего мира. В русских былинах популярен сюжет «лебедь-невеста», он попадает и в народные сказки, впоследствии подвергаясь авторской обработке (Царевна-лебедь — невеста князя Гвидона в сказке А.С.Пушкина «Сказка о царе Салтане…»).
Верования и поверья о водоплавающих птицах: утке, лебеде – находят отражение и в пришвинских очерках. Олонецкие крестьяне воспринимали утку и лебедя как благих, безобидных птиц, народная традиция запрещала их убивать. «Лебедь и утка, скажут, нам никакого вреда не приносят, самая безобидная птица. Про хорошего человека здесь говорят: «Степенный человек, самостоятельный, Бога почитает и не то что лебедей, но и уток не трогает»» [145, II, 33]. В утке видели воплощение души человека: ««Вот чья-то душка летает»; точно так же скажут иногда и про голубя, утку…» [145, II, 43]. Широко распространены были поверья о лебедях, как о неприкосновенных птицах, за убийство которых следует самое жесткое наказание, вплоть до смерти самого убийцы и его родственников: «Да вот покойник Иван Кузьмич, — сказал другой гребец, — убил лебедя весной, а к осени и помер, через год жена померла, дети, дядя, весь род повымер» [145, II, 33]. Воздержание же от убийства приносит наоборот награду, например, успех на охоте: «Пришла мне раз в голову такая дурь – убить лебедя… Вижу, плывет пара лебедей. Сошлись близко головками. Я прицелился. Не успел сливить – разошлись. А по одной стрелять я не посмел. Отошел саженей на пять, смотрю, катит на меня олень – что стог сена, рога – что борона. Я его и свернул. А если бы я по лебедям стрелял, то верст на пять распугал бы всех оленей» [145, II, 33]. Охотник не посмел убить одного лебедя, чтобы другой не погиб от одиночества и тоски, зная о верности лебедей друг другу.
В пришвинском тексте отражено характерное для крестьянской психологии соединение мифологического мышления и практицизма. Не убив лебедя, охотник не спугнул крупную добычу; лебедей и уток не стреляют и не едят, боясь сакрального наказания, и вместе с тем, потому что в этом нет насущной необходимости. «Зачем, скажут, их бить, когда для пищи определена «дичь», то есть лесная птица: рябчики, тетерева, мошники (глухари)» [145, II, 33].
Поверья о животных, сохранявшиеся на Русском Севере, составляли значительный архаический пласт традиционных верований русского народа.
Архаика, историческая и художественная ценность привлекали и исследователей народного творчества Русского Севера, еще в середине XIX века открывших для науки и искусства это уникальное явление русской народной культуры.
От Подстепья до Поморья. Елецкий край и Выговский край – исторические регионы России в творчестве И.А. Бунина и М.М. Пришвина: монография. — Елец: ЕГУ им. И.А. Бунина, 2012. — 238 c.
Постоянная ссылка: http://vorgol.ru/istoriya-eltsa/ot-podstepya-do-pomorya/poverya-o-zhivotnyx/
Примечания:
118. Новичкова, Т.А. Русский демонологический словарь [Текст] / Т.А. Новичкова. СПб., 1995.
145. Пришвин, М.М. Собрание сочинений [Текст]: в 6 тт. / М.М. Пришвин. М., 1956.
180. Славянские древности [Текст]: этнолингвистический словарь в 5-ти тт. М., 1995.
Статья подготовлена по материалам монографии А.А. Пискулина «От Подстепья до Поморья. Елецкий край и Выговский край – исторические регионы России в творчестве И.А. Бунина и М.М. Пришвина», изданной в 2012 году. Статья полностью повторяет стиль и пунктуацию автора.